
О рукописи:
"Заражая автора, ненапечатанная рукопись начинает гнить, мешая расти новому. Жидкий, неокоченевший в типографских строчках текст провоцирует уже напрасные перемены. Это как со взрослыми детьми - недостатки неоспоримы, но пороть поздно. Только похоронив рукопись в переплете, автор освобождается от ощущения неокончательности текста. Опубликовав его, он может хотя бы на время избавиться от несовершенства."
О работе Довлатова в газете:
"Газета была дорога ему другим - "типичной для редакции атмосферой с ее напряженным, лихорадочным бесплодием".
В газете Довлатов чувствовал себя увереннее, чем в литературе, потому что тут у него был запас мощности, как у автомобиля с шестью цилиндрами. Сергей смотрел на газету как на арену не своих, а чужих литературных амбиций.
В редакции люди особо уязвимы, ибо они претендуют на большее, чем газета способна им дать. Кажется, что она увековечивает мгновение, на самом деле газета лишь украшает его труп. Однако в самой эфемерности газеты заключен тонкий соблазн - есть благородство в совершенстве песчаного замка.
Газете свойственна туберкулезная красота. Скоротечность газетной жизни придает ей - опять таки туберкулезную - интенсивность. Здесь с болезненной стремительностью заводятс романы, рождаются и умирают репутации, заключаются союзы, плетутся интриги.
Постоянство перемен, броуновское движение жизни, неумолчный гул хаоса - в газете Довлатов находил все, из чего была сделана его проза.
Ошибка - след жизни в литературе. Она соединяет вымысел с реальностью как частное с целым. Ошибка приносит ветер свободы в зону, огороженную повествовательной логикой.
Мир без ошибок - опасная, как всякая утопия, тоталитарная фантазия. Исправляя, мы улучшаем. Улучшая, разрушаем.
Способность делать ошибки - встроенное в нас страхующее устройство. Ошибка не искажает, а дополняет мироздание. И в этом - метафизическое оправдание неудачи. Разгильдяйство, лень, пьянство - разрушительны, а значит, спасительны, ибо, истребив пороки, мы остаемся наедине с добродетелями, от которых не приходится ждать пощады.
Довлатов прекрасно рисовал. Его рисунки ничем не отличаются от его прозы и именно потому не годятся в иллюстрации к ней."
Об иллюстрациях Александра Флоренского ("митька") к четырехтомнику Довлатова:
"... картинки сделаны так, как их бы нарисовал не автор, а его персонажи. Внешнее противоречие строгости и расхлябанности снимается мировоззренческим родством. Стиль Флоренского напоминает инструкцию Сергея к изображению Карла Маркса: размазать обыкновенную кляксу - уже похоже. Главный герой рисунков - линия. Жирная, ленивая. Так рисуют окурком. Кажется чудесным совпадением, что в этих чернильных разводах мы всегда узнаем Довлатова и его героев - от Пушкина до таксы."
О философии "митьков": "сокровенная медитция над поражением. "Митьки" - национальный ответ прогрессу: не русый богатырь, а охламон в ватнике. Он непобедим, потому что его давно победили."
О картине Брейгеля "Падение Икара":
" Брейгель взывает не к состраданию, а к смирению. Воля и мужество требуются не для того, чтобы исправить мир, а для того, чтоб удержаться от этой попытки.
Помочь ведь вообще никому нельзя. Я всем это повторяю с тех пор, как Довлатов умер."
Об Эстонии:
"В Эстонии я чувствовал себя как за границей, т.е. - как дома. Здесь все как на Западе - только лучше, во всяком случае новее. Стране сделали евроремонт, под ключ. Леса уже убрали, но штукатурка еще чистая.
в эстонии советскую власть не простили и не забыли, а замолчали.
"Молчание, - насмотревшись на эстонцев, писал Довлатов,- огромная сила. Надо его запретить , как бактериологическое оружие."